Скафандр

Рассказ Мити Кокорина
Прошлым вечером Митенька взял кирпич и положил его в ручей на дальнем конце школьного двора. Кирпича хватило ровно от одного снежного берега до другого, ручей уперся, Митенька доволен, мартовское солнце трепыхается в окне пятого этажа, одноклассники возятся там где-то друг с другом, Митенька сжимает холодные пальцы и вдыхает талую воду — на этом кончается та часть детства, по которой потом вздыхать с чем-то там щемящим в груди.

Ночью Митину плотину снесет, ручей утащит весь снег под асфальт, водой запахнет весь район, и даже вечное сладкое облако мальтозной патоки с «Рот-Фронта» отступит, и дети нарядные с цветами и родителями стекаются к школе, и Митеньке так волнительно, дядь Витина гитара в протертом чехле стучит по ногам, мама шагает рядом, и всего-то через час на Митеньке вырастет Дима.

Дети невинны и не знают пощады.
Именно как художник лет шесть-восемь назад я начал. После Болотной пошел спрос на работы в моем стиле. Сначала просто зеленкой рисовал, «протестная маска» у нас называется, знаете? Со временем стали звать в постановки: понятых играл, потерпевших. Опыта набрался, насмотренность опять же. Сейчас опера какого-нибудь легко сыграю если надо. Сейчас свободы самовыражения больше, тогда еще жались чего-то.

Что еще? Кинотеатры закрывал, когда там дырявые собирались. Концерты по области отменял. Рисунки пошлые со стен соскабливал, пока коммунальщики разбирались, кто из них это должен. Если мне эстетически неприятно, когда рожа этого ихнего на меня во всю стену смотрит, чего ждать-то? Взял и исправил. Культура современной должна быть, а не это.

В общем, областей уйма, мне многое интересно. Современный художник всегда растет, в широком смысле слова.

Нет, в боты никогда не звали, и не хотел. Не мое. Не живое что ли. Я с фактурой работаю. Не компьютерный я человек.

Импровизация, спонтанность в моем случае всегда работают. Давайте покажу. Видите на той стороне бульвара, прямо за автозаками, марионеточки трутся? Вон та в красной куртке — популярная у них. Сейчас я промаркирую этот очаг, как у нас говорят. Подам сигнал в космос, космонавтам нашим. Пойдемте со мной. Смелее, да, прямо через толпу, ничего в них страшного.

Нет, сам я в космосе не был. Хотел бы, конечно, кто не хочет? Из-под забрала совсем другой вид, говорят. Интересный опыт.

Ну вот так значит, подходим незаметно, какое-то время с ними тремся, слушаем. Ага, решают, куда дальше — Пушкинская, Лубянка. Ну-ну. Туда-сюда, в общем, еще немного шатаемся вокруг. А теперь внимание, мой выход:
ЭТО! НАШ! ГОРОД! ЭТО НАШ ГОРОД!
Я могу их приобнять даже, вот так.
ДОЛОЙ ЦАРЯ! МЫ! ЗДЕСЬ! ВЛАСТЬ!
О, быстро расходятся, понимающие. Раньше, бывало, подхватывали.

Да, сейчас так уже не кричат, но в этом и суть. Это и есть маркировка, сигнал космонавтам. Сейчас они быстро сюдааААА! Тихо! Парни! Парни! Свои! Ужгород-восемь! Ужгород-восемь!



Ну вот. Ух.

Да. Нормально.

Бывает закручивают за компанию, но надо понимать. Современный художник готов ко всему.

Вроде красиво получилось, да? Сколько завернули? Троих? Двоих? Ладно, покинем сцену, этот акт тут как бы все.

Я не гонюсь за славой там, популярностью. Настоящий творец всегда в тени своих работ. Это марионеточкам хайп нужен.

В общем, сегодня пока в таком стиле работаю. Выделяю из толпы, сигнализирую, пресекаю. Они там потом брыкаются чего-то, просят им что-то объяснить. Ну, я так скажу: могли бы уже начать врубаться в современное искусство. Вот этот бульвар, вон площадь — для людей, скажем так, низкого культурного уровня, это народные гуляния, протест или что-то там. А я вижу в целом, взаимосвязи, мы все здесь — части большого перфоманса, да? И ты в нем либо пластилин сраный, и тебя мнут, либо получаешь корочку скульптора. Каждому свое.

Это не мы такие, это культура. Новая этика. Это надо понимать.
Первый этаж бурлит, движется, куртки в раздевалку, сменка из пакета, девочки — банты, мальчики — цветы, учителя — напряжение, родители — показное уважение. На втором, у входа в актовый зал, еще плотнее, голоса гудят, ноги топчут паркет, кто-то открыл окно — душно, кто-то другой тут же накричал на него и закрыл — страшно. Лысый гипс с прищуром наблюдает из красного угла, но цветы сегодня не ему — ему вроде уже несколько лет как не приносят, чего стоит, чего ждет? Большая картонная восьмерка оперлась на подоконник. Митенька мечется взглядом по толпе, Наташи не видно.

Запомнить ее место в зале и во время выступления на «Когда я тебя на руках унесу туда, где найти невозможно» посмотреть прямо в эти большие ее серые глаза и держать сколько получится — такой план. Начало плана. Дальше — импровизация. После торжественной части найти ее, походить туда-сюда вокруг, незаметно встать рядом. Возможно, она скажет что-нибудь про то, как он спел. Возможно, посмотрит на него так же, как смотрит на Серого, когда тот голосит эти свои «опять пришла весна и лучики тепла чего-то там тадам мое окно» и «гро-хо-чет гром». Возможно, из разговора как бы сам собой появится повод потрогать ее за плечо. Еще лучше, если его плечо потрогает она. Так тоже может быть. Мурашки.

Дети чисты и наивны.
Что самое сложное? Видеть скрытое. Читать мир между строк. Обыватель видит внешнее, для него все, что сейчас происходит — это протест там, выражение воли, хаха, их воли, да? Собственная воля — это типа как «независимое СМИ» что ли? Марионеточки не видят нитей, которые от них тянутся, не видят вот этого клубка в небе, к которому подсоединены, который ими управляет — вон он, над Центральным телеграфом, светится. Если представится случай, я покажу, как эти нити обрывать. Если обстановка сложится.

В общем, вот это понимание, осознание потустороннего, чувство имплицитных, так сказать, мировых сил — это самое тяжелое для современного художника. Думаю, да. Но без этого не было бы искусства. Вот пример. Позавчера на обыске у одного там студента. Он ходит за нами по квартире, глаза по пять рублей, неприкаянный весь, типа не понимает, в чем дело. Я, честно сказать, иной раз думаю, некоторые и правда не понимают. По бесчувственности своей, по глупости, по неумению читать мир, да? Я уже почти жалеть его начал, и тут вижу под тряпками у него там в шкафу приборчик, коробочка такая небольшая с кнопкой посередине. Говорю: «ну вот же, говнюк, где ты всю информацию хранишь. Через что на связь с темными силами выходишь». Он на меня так смотрит — понимает, что все, — и говорит что-то там: «это гитарная педаль, тюнер». Набор слов короче, поплыл парень. Педаль гитарная, да. Струна велосипедная.

Вот эта способность, это ощущение второго слоя каждой вещи, явления — оно не сразу приходит. Нужно практиковать. Держать контроль. Внутренним усилием контролировать все, что видишь, слышишь, чувствуешь. Мне повезло, меня в детстве так воспитали. Вам не видно, но я каждую свою мышцу сейчас осознаю, каждая напряжена, все вижу, все слышу, все под контролем у меня — вон там, тут, по бокам и сзади. Это главное. Это выматывает. Страшно. Вы, блядь, не представляете…

Переговорю, да? Вырежем. Хорошо. Да. Ну вот. Практикуя этот навык, я могу… Да проще показать. Вот смотрите, вон там марионеточки так навалились, что сейчас ограждение уронят. Смотрите внимательно. Иии…

Оп! Отступили, разошлись. Удивительно вам? Это вот здесь надо напрячь и как бы посыл в них бросить энергетический. Вот так рраз. Так вот: ррраз! Они тупые, конечно, но такие вещи чуют. Вот, так тоже могу. Но редко. Пупок болит. Без шуток. Но расту, работаю над собой.
Мама пошла в зал, Митенька — в соседний класс, готовиться: е-семь, а-эм, дэ-эм, обратно на е-семь — мизинец на второй струне — и эф, указательным сильно-сильно пережать разом все шесть этих дядь Витиных канатов.
Слышь? Иди в туалете побренчи. Мешаешь.
Серый, Пашок и Макс пытаются выучить стихи, которые через десять минут им читать с выражением. Это нечестно. Серый ведь сам гитарист, должен понимать.

Митенька убирает правую руку со струн и только перебирает пальцами левой по выщербленному грифу, не издавая звуков. Е-семь, а-эм. Он подготовился и все помнит, просто на всякий случай. Эф, е-семь, а-эм. Когда я тебя на руках унесу. Песню посоветовала мама. А-эм, аш-семь. Туда, где найти невозможно. Е-семь. Все пройдет хорошо. У Наташи серые глаза. Украду, если кража тебе по душе. А-семь. И тонкие плечи.

Детям важен физический контакт.
На, сука! На! Погулял? На, бля.
Новая этика подразумевает открытость, честность, прямоту творческого высказывания. Непосредственное взаимодействие с объектом. Вот эта близость:
На тебе, говнюк! Заворачивайте его, ребят, — вот это живое соприкосновение, погружение в материал для меня тоже очень важно.
Видели, как я ниточку ему оборвал, да? Больше им оттуда не управляют. У меня, кстати, нет предрассудков по поводу бывших марионеточек. Любой может исправиться. Свои — это те, кто принимают тебя таким, какой ты есть. А посторонним у нас вдох запрещен, как говорится, да?
Вдох, выдох, пошел. Е-семь, а-эм. Здесь лапы у елей. Аплодируют. Глазами быстро в зал и обратно. Как много! Здесь лапы у елей дрожат на весу. Или на ветру? Потом а-семь. Где Наташа? Мама где? Ступенька раз, ступенька два. Микрофон. На ветру или на весу? На весу вообще можно дрожать? На весу — это салки-ножки. А дрожать?

Светлана Владимировна опускает стойку, покровительственно скалится в Митину макушку и бросает на сцене одного. А стул? Стула не будет? Репетировали же сидя. Дядь Витина гитара огромная, висит неудобно, тянет. Воротник рубашки, так. Е-семь, а-эм. Ремень давит. Здесь лапы у елей. На весу или на ветру? Тишина какая! Так и надо?

Дети не уверены в своих силах.

Ох, вот же она, прямо в первом ряду, черт.
Вон та, темненькая в клетчатой рубашке. Мой объект теперь. Журналисточка какая-то ихняя. Быстро как ходит, да? А ноги короткие.

В целом я отношу свои работы к суверенному охранизму. Знаете такое направление? Я вообще считаю, что охранник по своей сути — герой нашего времени. Да и не только нашего, так исторически сложилось на Руси. Защитник, покровитель, привратник, обитающий на границе миров. Русский супергерой, если хотите. В каком-то смысле я тоже охранник, да, почему нет. В широком смысле. Чтобы все свои были под охраной, у меня у самого все должно быть под контролем: вот тут у меня корочка, вот тут мобильный, в этом кармане ключи от дома. Все на своих местах. Слышу и вижу, чую суть вещей. Ощущаю каждую мышцу. Это нужно проверять время от времени. Самоконтроль — тоже важная практика. Художник неотделим от своего метода. Художник и есть собственный метод, так? Каждый день своими работами я приближаю наступление новой этики, нового канона. Вот эти марионеточки, эти их гуляния, все эти глупости прежнего культурного кода — они скоро уйдут. Оглянуться не успеете, как ничего здесь не узнаете.

Оп, оглянулась, видели? Ну ничего такая.
З-з-зд…
Детям нужна поддержка.
Сука. Как так быстро она?.. Бегаешь весь день за ними, блядь, как мальчик. Не сидится ей дома. Сука кривоногая. Тут оранжевый уровень, а она порхает, блядь, по переулкам, светится вся, как клубок вон этот над Тверской. Я тебе не мальчик, блядь.
Зз… Зссс… Зд-д-д… — «здесь лапы» застряли во рту, и никак.
Уже и е-семь отзвенел, еще раз придется его дергать, а «здесь лапы» застряли, так не было совсем, с мамой репетировали, и так не было, а тут тело не то, не мое, подменили, не слушается, не оно репетировало, ремень этот еще.
Зд...
Наташа уже поворачивается, смотрит на сцену, а там не он, не Митенька, не смотри, это чужое чье-то тело, не смотри! Волки скулят, клацают зубами, свесили языки, хихикают. Где мама? Лес обступает, сдавливает, хрустит, ели тянут лапы.
Зсс… — все, это все. Дальше, кажется, не пойдет.
Дети могут заблудиться в лесу.
Куда эта пизда делась? Сука хитрая. Вот арка. Вот двор. Подъезд? Заметила меня? Пизда тебе.
Волчье дыхание теплое, липкое, ветки царапают, колют иголками чужое это тело. Сейчас уже все оно схлопнется, чавкнет и кончится, и пусть бы оно уже кончилось, треснула гитара, лопнула струна, скончался поэт-песенник, придумавший это драное посвящение женщине, и те, кто придумал женский праздник, и все древние греки — или кто там изобрел музыку. Но деревья вдруг отступают, даже отворачиваются — чего бы это? Шелестит там и тут, а потом лязгающий лай на весь лес — это Серый захлебывается смехом, Макс с Пашком повторяют, вау-ваууу-хахаха, тепло разливается по ноге, Митенька смотрит через камнем на шее висящую гитару туда, на растущее пятно на штанине — ох нет, нет, нет, да как же так это тело делает?

Визг и лязг, смех и стыд, чем-то нужно прикрыть, не я, не мое!

У Наташи серые глаза. Вот они, прямо здесь, на пятне. Ручей пробирается по штанине, кирпичом не перекрыть. Уж лучше было остаться там, во вчера, на дальнем конце двора, а сегодня бы чтобы не наступало.
Мить, ну ты чего, ну ты же не маленький. Контролировать надо такое уже.
Да где же ты, мама, была?
Ну, пойдем, пойдем, я все вытру, Митя, пойдем.
А идти невозможно, штанина прилипла, у Наташи серые глаза, вот они, вот они смеются, лязгают вместе со всеми.

Мама вывела тело из зала, потом вытерла и отмыла, а он остался стоять на сцене, прибитый к ней смехом, мама мыла его еще, потом он еще мылся сам, но не отмывалось, и этот запах, и трогать себя потом гадко, и никто не трогал, и этот запах, а перевестись в школу, где никто бы не знал, что он Ссыкун, не получилось, и он так и смотрел в серые эти глаза, а они в него брезгливо смеялись.
Детям нужна защита, нужно отгородиться, прикрыться, нужно, чтобы поверх Митеньки-Ссыкуна вырос Дима, нужно укрытие, нужна защитная оболочка, чтобы Дима вырос и постоял за себя, в этом космосе нужен скафандр, нужно как-то жить, выживать и врагов изживать, нужно блядские твои серые глаза, сука, вот ты где!

Женский живот всегда мягкий, кулак глубоко входит. Журналисточка складывается на асфальт, хрипит и смеется, смеется серыми своими, сука, опять, вот почему ты меня так, за что? За что ты вечно, блядь, легкая, светишься, я ведь все ниточки тебе оборвал.

Смотрит на него снизу вверх серыми с презрением, кашляет: «что, ссыкотно, мальчик?»

Женский живот мягкий, не преграда ботинку.

Я не мальчик тебе, уже не мальчик, я все контролирую, каждую мышцу, поняла? Мне ссыкотно, когда я хочу, и не ссыкотно, когда мне не надо.

Свернулась клубком вокруг его ноги, кашляет и смеется, и гладит его по ноге, по штанине по той его гладит, и все так же брезгливо смеется: «как зовут-то тебя?»

Женская рука тонкая и хрустит.

Д. Ддд-дд. Дмиттт…

«Митенька, — уменьшила, обласкала. — Отчего же так тебе страшно-то, Митенька? Трясешься весь».

Нет, она не прекратит. Надо ближе, надо на колени, руками ее смять.

Мне не страшно

не страшно

не страшно,

а просто —

очень

очень

хуево!

Замолчала наконец. Так сразу лучше, когда молчат. Не видят этого пятна, не чувствуют запаха, не смеются. И так грустно всегда. Вот это еще самое тяжелое в современном искусстве. Вот так когда. Когда внутри тебя кто-то как будто. Все время был. И ему очень грустно. Все время.

Я вчера там плотину построил. Из кирпича. Одним кирпичом весь ручей перекрыл, прикинь? И пахло водой так, знаешь, как в марте пахнет водой? А потом я стал этот Дима. Он в себе меня носит. Двадцать лет уж прошло. Ты красивая. Волосы, кровь. Вырос на мне этот Дима. Пьет каждый день и дает сам себе интервью. Сам себе о себе говорит, представляешь? Потому что некому больше. Прямой эфир ведет в голове. Вслух не умеет. Вслух его заедает. Ддд-дд, ммм-мм. А проговаривать жизнь свою надо. Как еще ее такую принять? А я тут, в нем, внутри, не такой. И не пью. Я бы лучше с тобой… Я тебя бы не так… Я ношу на себе его просто. А он износился. Все хуже и хуже. А без него мне нельзя. Без него все смеются. А он за всеми следит, чтоб не смеялись. И за мной, чтоб в порядке, напряжено чтобы все, там внизу вот особенно, да. Чтобы не стыдно потом.

«Тебя этот Дима выдавит скоро совсем. И будет пустой ходить дальше, — булькает, шевелится теплая масса под руками. — Он тебя уже, может, выдавил из себя, этот твой скафандр. И ходит по городу, машет руками пустой и топчет ногами».

Светится, пульсирует вся, поднимается, нависла над ним, а он перед ней на коленях. Облака бегут серые, дома грустят серые, провода, деревья, с площади крики, сирены. «Ты — это то, что ты носишь» — улыбается серый парень с плаката. А она висит искрящим клубком.

«Вон на площади сколько скафандров. Топчут и бьют, а внутри никого. Крутят, сажают и бьют. Чуют, внутри не хватает чего-то».

Улетает воздушным шариком, легкая, светится, в руках у него только ниточка остается.

«Твой Дима тебя бережет от того, чего давно нет. Со мной государство пытается так же. Сажает и бьет, а само на пожизненном в ссаном скафандре».

Ссаном.

«Не надоело тебе?»

Ссаном.

«Держись крепко за ниточку, малыш»

Ссука.

«Зачем тебе Дима, Митенька?»

Когда!

Я тебя!

На руках!

Унесу!

Тварь!

Женское тело мягкое, как пластилин. Современный художник может многое
с ним.
Сегодня премьера. Сцена пуста, огорожена. Стою вот в скафандре, сверху в скафандре. Да, из-под забрала иначе совсем. В четыре шеренги стоим, сверху снег, вокруг ночь, над нами мужик на коне, за нами Москва. Площадь пуста, огорожена. Стране, государству нужен скафандр. В этот космос нельзя без него. Очень холодно. Мы молчим. Напряглось и застыло. Снег.

Из переулка на свет вышел пес. Сел и смотрит — серый, лохматый. Мы на него — блестящие, черные. Елки кряхтят у Кремля.

Снег. Стоим уже час в тишине, в рациях ни помех, ни команды. Будто там уже нет никого. Холодно очень, застыло, нужно размять. Художнику — мять материал. Кроме пса никто не придет. Никто не придет потому что в этом космосе кроме нас никого. Нечего мять. Все сидят — по домам, по подвалам. Тихо ложится снег.

Снег. Пусть никто не придет — но сцена-то здесь, мы на ней. Как же холодно. Так больше нельзя. Задача была разгонять. Я хочу разогнать свою кровь. Это хочет каждый из нас. Пес глядит и зевает. И в конце его челюсть хрустит. Это он, это он — сигнал в космос. Сейчас я въебу по скафандру, что справа. Пока мне не въебал тот, что слева. Размять. Разогнать. Неизбежно. Бить надо первым.
Подпишитесь на нашу рассылку, чтобы не пропустить новые статьи.
Made on
Tilda